И полтинничек новый Бородулину из портманетки презентовала. Барыня была справедливая, тоже она не любила, чтоб около ее даром потели…
Заявился Бородулин в лагерь, – около передней линейки стоит ихней роты фельдфебель, брюхо чешет, в бороду регочет.
– С легким паром. Отполировался?
– Так точно. Столик в полную форму произвел.
– Ты мне столиком не козыряй… Барыня-то до коих пор тебя вылепила? Антигноем заделался. Смотри, в Питер на выставку идола твоего пошлет, заказов не оберешься.
Взводные тут которые, – свои-чужие, – в руку похохатывают, земляки ухмыляются.
Сгорел Бородулин… Вот так пуля! Стало быть, по денщицкому полевому телефону уже дошло… В городе рубят, по посадкам щепки летят.
Тронулся он было дальше, в свое отделение, а сзаду так и наддают:
– Ишь ты, доброхот! Такие-то тихие, можно сказать, и достигают.
– В карсет его засупонила. Лепись!
– Ен и сам вылепит… Ай да Бородулин, первую роту не посрамил.
Прибавил солдат ходу, – сколько ни брешут, еще и на завтра останется.
Ан тут ротный с батальонным, старичком, по песочку мимо палаток прогуливаются.
Стал Бородулин во фронт. Батальонный на него глазами ротному показывает.
– Антигной?
– Он самый. Ну, что ж, Бородулин, потрафил?
– Не могу знать, ваше скородие.
Тянется солдат, а сам, как вишня, наскрозь горит.
– Ну ступай отдохни. Замаялся, поди. Ишь орел какой… Можно сказать, выбрала!
А уж какой там орел, – курицей в палатку свою заскочил, куска хлеба не съел, до самой вечерней поверки винтовку свою чистил, слова ни с кем не сказавши.
Утром, только на занятия вышли, Бородулин ни гу-гy, будто вчерашнее во сне привиделось. Однако фельдфебель пальцем его к себе поманил.
– Собирайся, гоголь. Адъютант вестового присылал, чтоб беспременно тебе кажное утро у барыни лепиться. Портянки-то свежие надень, либо носки тебе фильдебросовые из штаба округа прислать. Павлин ты, как я погляжу.
Взмолился тут Бородулин, чуть не плачет:
– Ослобоните, господин фельдфебель… Заставьте за себя Бога молить. За что ж я в голой простыне на весь полк позор принимать должен? Уж я вашей супружнице в городе опосля маневров так кровать отполирую, что и у игуменьи такой не найти.
– Не подсыпайся, братец, не могу. Ты солдат старательный, сам знаю. Да как быть-то? Ротный из-за тебя с полковым адъютантом в раздор не пойдет… Потерпи, Бородулин, экой ты щекотливый. Солдат только на морозе да в бане краснеть должен. Однако ты там смотри, – в адъютантский котел с солдатской ложкой не суйся… Адъютант у нас серьезный. Ступай.
Вот и позавтракал: селезень и тот упирается, когда его резать волокут, а солдат и серьгой тряхнуть не смеет.
Помаршировал Бородулин к барыне, в кажном голенище словно по пуду песку, – до того идти неохота. Слободою проходил, слышит, из белошвейной мастерской звонкий голос его окликает:
– Эй, кавалер! Что ж паричок-то не надели, мы для вас бантик розовый заготовили…
Обернулся он, а в окне четыре мамзели, одна на другой лежит, пальцем на него указывают.
– Антигной Иванович! Зашли бы к нам, что брезгаете? Чай, мы не хуже барыни, – красоту бы свою нам показали…
– Плечики у вас, сказывают, пуховые… Может, голь-кремом смазать прикажете? Что ж так барыне в сыром виде показываться.
Наддал солдат, щебень под каблуками так сахаром заскрипел. А вслед самая озорная, девчонка шелудивая, которая утюжки подает, на всю улицу заливается:
– Цып-цып-цып!.. Солдатик!.. В случае, глины на вас не хватит, пришлите к нам, у нас на дворе свиньи свежей нарыли!..
Ишь, уксус каторжный!.. На всю слободу оскоромила. Взял он наперерез проулком к адъютантской фатере направление, в затылок мальчишки в два пальца свистят, приказчики из москательной лавки на улицу высыпали:
– Эвона! Монумент глиняный на занятия вышел… Что к чему обычно – брюхо к опояске, солдат к барыниной ласке.
– На соборной площади тебя, сказывали, поставят, – смотри не свались!
Развернулся было Бородулин, хотел одного, который более всех наседал, с катушек сбить, ан тот в лабаз заскочил. Сел, пес, в дверях на ящик, мешок через плечо перекинул, ноги раскорячил – показывает, как солдат на табурете в позиции сидит…
Прямо, можно сказать, убил. Грохот, свист… Сиганул Бородулин через забор, да пустырями, по задворкам, на барынину улицу, как петух из капусты, вынырнул. Зашел с черного хода, будто его на аркане топить волокли. Только мимо куфни проскочить нацелился: горничная за куфарку, куфарка за денщика, – трясутся, заливаются, слова сказать не могут. Прошел Бородулин словно босыми ногами по битой посуде… Барыня на скрип вышла, про здоровье спрашивает. Послал бы он ее по прямому проводу, да нижним чинам в барском доме деликатные слова заказаны…
В два счета обрядила его по-вчерашнему, – локонцы эти собачьи промеж ушей натянула, на правом плече бляха, левое окороком вперед.
– Как сомлеете, скажите… Я зря человека мучить не люблю.
Добрая, что и говорить! А сама такую муку придумала, что кабы не служба, кота б она на крыше лепила заместо Бородулина…
Мнет барыня глинку, миловидно дышит. Туловище кое-как обкорнала, на патрет перешла. Чиркуль со стены сняла и для проверки дистанции стала солдату между губой и носом да промеж глаз тыкать… Наизусть, значит, не умела, – а тоже берется…
Злой он сидит, как волк в капкане. Да волку, поди, легче, – лапу отгрыз, и поминай как звали. А тут, отгрызи-ка! На чиркуль глаз скашивает, как бы в ноздрю не заехал, и все ухом к портьерке: не регочут ли там энти гадюки домашние… Хорошо ему, денщику адъютантскому, – курносый да рябой, как наперсток, – в Антигнои-то не попал.