Над ними сгрудился народ. Силы вокруг бродило немало, не всю ее и хмель спеленал. Не у одного вот так же, как у сидевших на земле, сжимались, наливаясь кровью, кулаки и пружинили ноги.
– Ужель, Савельич, солдату поддашься? – просипела чья-то ошалевшая, кудлатая голова, просовываясь в круг.
– Зачем, черт, поперек говоришь?
И опять тишина. Затылки у противников потемнели, точно под банками натянулись. Ни с места.
– Врешь… – хрипло крякнул пожарный, наддавая из последних сил. – Врешь…
Вот-вот лопнут. Но палка не выдержала, хрястнула, борцы повалились вправо и влево, толпа зареготала, задвигалась.
Минченко, отдуваясь, встал, поднял с земли бутылку сладкой смородинной. «Ну что ж, Савельич, ничья, пополам разопьем…»
Пожарный, улыбаясь, подтягивал шаровары.
Надвинувшиеся чуйки и пожарные хлопали Минченко по спине, ощупывали мускулы и гоготали: «Здоровый, бугай!»
Васенька вздохнул: ведь вот – как он с ними умеет – совсем свой. Болтает, пьет – забавляется.
– А, Василиса? – обернулся к нему Минченко. – Жарко?
– Ноги все оттопал. Броненосцы эти казенные, орудие пытки какое-то. Дьявол бы их взял!
– А ты Сережины надень. Что ж ты, чудак, молчал? У него вторая пара есть, как раз подойдут… Се-ре-жа!
Васенька пошел с денщиком и через пять минут вернулся бодрый и сияющий: от угрызений совести и следа не осталось. Потому что неразношенные армейские сапоги пуще всякой совести человека замучить могут.
Гармонисты сидели у края стола. Навалились на еду по-настоящему, по-деловому. Им свадьба – трудовой день, нынче густо, завтра пусто, – наедались впрок. И пили немало, но с выбором: выморозки – сладкое местное вяленое вино, водку на красных стручках, похожую на сургучную наливку-мадеру. К пиву не прикасались. Немецкий квас дешевка, хвосты им у лошадей подмывать… Но не хмелели ничуть, – ели уж очень густо. Только крякали да обтирали о скатерть мокрые рты. Гармонии, похожие на кубастые шкатулки, стояли сбоку на лавке, блестели медными резными углами, перламутровыми пуговками ладов, шляпками колокольчиков.
Васенька присел рядом. Выждал, пока горбун дожевал кусок жирной полендвицы, и спросил:
– А что, трудно на гармонии играть?
Гармонист вытер сальные руки о хлеб и небрежно ответил:
– Талант нужен. У кого телячьи ухи, не научится…
Но, покосившись на почтительно слушавшего молодого солдата, смягчился:
– Такты надо во как держать. Не забегать, не заметывать. А то, брат, клейстер… Опять же механизм в суставах. Чтобы каждый палец сам собой, как ветер дышит, на свой клавиш ложился. Как у вас, скажем, по церемониальному маршу, – один дурак не с той ноги хватит, вся шеренга к чертовой матери… А ты что же, антиресуешься?
– Инструмент приятный, – вежливо польстил Васенька. – Я вот тоже на балалайке немного играю.
– Сравнил тоже козу с лебедью. Что ж ты на ней, на трех струнах сделать можешь? Трень-брень, хрюшки-вьюшки… Шмель пролетающий загудит, ее и не слышно. А гармонь – гром, блеск, одурение…
Он слегка тронул свою кубышку, полукругом растягивая мехи.
– Вальц! – заверещала, подбегая, косолапая рябая красавица в накрахмаленной юбке. – Что ж вы, Терентий Сидорович, целый час все закусываете…
Горбун перемигнулся с подручным, согласно тронулись локти, и звонкий подрагивающий мотив печально заструился над мощеным пыльным двором.
Васенька вслушался. Господи, да этот вальс ведь бабушка часто по вечерам мурлычет, когда она в хорошем настроении:
Я видел березку.
Склонилась она…
Грузно завертелись, перебрасывая тело с ноги на ногу, пары. Танцевали серьезно, будто ответственную работу исполняли. Широкие лапы пожарных лежали на крепких плечах по-воробьиному подскакивающих барышень. Густой дух ситца, помады и пота – неизбежный слободской аккомпанемент – поплыл над головами. Порой из-под каблука кавалера вылетала короткая искра: это подкова чиркала о камень. Минченко добросовестно крутил курносую коротышку-горничную, уткнувшуюся носом в его бляху… Сережка, пес этакий, вертел сразу двоих, перебрасываясь рыбкой от одной к другой…
Пожилая прачка стала рядом с Васенькой, втиснув руки в рыхлые бока. Ясно, что прачка, – пальцы, размытые добела, и жавелевой водой так от нее и разило. Никто ее не пригласил покрутиться, она цокала языком, покачивалась на месте – очень уж пронял пронзительно-роскошный мотив.
– Угодно? – изогнувшись, как пристяжная, поклонился гимназист.
Прачка очнулась, шлепнула белую руку на его плечо, поймала такт и дернулась. «Однако, жернов», – подумал Васенька, с трудом ее поворачивая, словно наматывая бабу вокруг себя. Круг, еще круг, а она не отлипает, щеки как мальва, черт с младенцем связался. Ему казалось, что он в квашню с тестом попал, до того она вся была пухлая и сырая…
– Устал, сынок? – шепнула она, лукаво поблескивая рыбьими глазками. – Поверти, не растаешь…
– Ни-че-го! – отдуваясь, буркнул гимназист. Весело ему было и смешно…
И, вскинув случайно голову, обомлел. Из окна второго этажа брандмайорской квартиры смотрела на него во все глаза племянница брандмайора Наташа Лаптева… Взяла бинокль, зовет подруг…
Как бильярдный шар от борта в угол, отлетел Васенька от оторопелой прачки – и ходу… За ворота. Ветер слизнул фуражку… Пес с ней. Офицер, вынырнувший из-за угла, орет вдогонку, размахивая стеком:
– Чести почему не отдал? Какой роты? Стой, тах-тах, тарарах.
Какая там к бесу честь! Что теперь будет, что теперь будет? Из всех окрестных окон, из каждого палисадника на него смотрело строгое личико Нины и прямо пылало пламенем презрения и гнева…