– Угобзился, – говорит бес, – оченно вас за угощение благодарим. Уж когда вы, господин, на теплую фатеру в преисподнюю в особое отделение попадете, угощу и я вас тогда! Будьте благонадежны.
Удивился штабс-капитан, даже тужурку застебнул.
– А разве… там… для нас особое отделенье есть?
– Как не быть. Ублаготворят вас по самые ушки…
Ну, тут уж хозяин взмолился: расскажи да расскажи, какое там обзаведение… Само собой интересно, – душа своя, некупленная. Как ей там, голубушке, опохмеляться придется.
Однако и бес язык узелком завязал.
– Не скажу, лучше, господин, и не мыльтесь. Присягу через вас не нарушу… Давно ли у вас арбуз-то на окне стоит?
– Недели две с гаком. Поди, совсем настоялся. Да ты брось про арбуз-то.
– Зачем бросать, подымать некому… А вот ежели вы, господин, завтра о полночь печать с арбуза снимете, так и быть, нонче душу из вас в сонном естестве выну и на часок ее туда контрабандой доставлю. Насчет энтого присяги не принимал. По рукам, что ли?
А сам на арбуз косится, кишка в нем главная, наскрозь видно, так и играет…
– По рукам, – говорит штабс-капитан. – Погоди, последнюю для храбрости пропущу…
Минуты не прошло, отвалился Овчинников от бутылки, на пол сполз. Лампа погасла. Поковырялся бес около поднадзорного своего, в лапе чтой-то зажал – вроде паутинки голубенькой, – спиртом так от нее и шибануло… Вихрем на копытце закружился и скрозь пол угрем ушел. Только половицы заскрипели.
Очухалась штабс-капитанская душа в алкогольном отделении, в самом пекле, притулилась в угол, во все бестелесные глаза смотрит. В пару да в дыму ее не видать, народу прорва, словно блох в цыганской кибитке…
Грешник тут один навстречу попался: штопор каленый в него ввинчен был по самую ручку, из пупка кончик торчал.
– А что здесь, – спрашивает Овчинников, – и военный отдел есть либо все вперемешку?
– Ох, есть, – говорит грешник. – Новичок вы, надо полагать. Сейчас вами займутся…
Испужался Овчинников, руками замахал.
– Да мне не к спеху! Не извольте беспокоиться… А вы сами из каких будете?
– Акцизный чиновник. На земле в пьяном виде подрался, пробочник в меня собутыльник и всадил. Вот теперь он во мне наскрозь и пророс, мочи моей нет… Плюньте на кончик, остудите хочь малость, слюнка у вас еще свежая.
Плюнул Овчинников, зашипел штопор, грешник пот со лба вытер.
– Ох, спасибо! Ежели интересуетесь, пройдите вона туда за русскую печь, там военных мучат. Дела по горло, черти с копыт сбились, авось вас не скоро приметят.
– А нижние чины, извините, отдельно или с офицерским составом вместе?
– Ох, не могу знать… Матросы, кажись, есть. А солдаты не очень-то прикладывались, в казарме не загуляешь… Однако ж не ручаюсь… Ох, ирод мой ко мне направляется, мочи моей нет.
Так от него Овчинников и прыснул. Обогнул русскую печь, видит, бильярды понаставлены, черти заместо шаров головы катают. Эва! Признал. Вон подполковник Сидоров, капитан Кончаковский… Страсти-то какие! Оба в запрошлую Масленицу в бильярдной скончались, – на пари друг дружку перепивали…
Дальше – больше. Из водки пруд налит; берега шкаликовые, – голые моряки руками в лодках гребут, языками до водки дотягиваются… А она, матушка, от них так и уходит, так и отшатывается… Мука-то какая!
За прудом в беседочке агромадная бутыль стоит, ведер, поди, на сто, вся как есть спиртом налита… А в спирту знакомые кавалеристы настаиваются: которые ротмистры, которые чином повыше. Одни совсем готовы – ручки-ножки макаронами пораспустили, другие еще переворачиваются, пузыри пускают.
Потупил штабс-капитан глаза, дух перевел. Слышит – музыка гремит… Черти на армейских разгуляях верхом едут, за плечами, заместо винтовок, шпринцовки торчат. Шпорами раскаленными в бока грешников бьют, на дыбки подымают. Многих он тут признал, даром что без мундиров, в одних ремешках поперек брюха. С левой стороны покойный воинский начальник Мухобоев удила грызет, пена так мылом на пол и валит. Во второй колонне командир нестроевой роты, который по весне в бане горчишным спиртом опился, – черт его по ушам сороковкой бьет, а он задом, как кобыла на параде, так во все стороны и порскает… В хвост полковой адъютант Востросаблин, – тоже, стало быть, скапустился. А уж на что пить был горазд: бывало, в холодный самовар зубровки нальет, черешневый чубук опустит, да и сосет, как дите. А теперь дослужился, – ведьма на нем козлозадая сидит, друшлаком под брюхо взбадривает, – срам-то какой…
Гремит музыка, – бесы на пригорке в пустые кости свистят, будто в гвардейские сопелки… Дьявол эскадронный команду подает:
– Слезай! Жеребцам морды открыть! Шпринцовки на руку! Вали!
Враз черти, каждый своему грешнику, в нутро полный шприц водки вогнали. Только, значит, те проглотили, облизнуться не успели, а черти назад по команде всю водку и выкачали… Мука-то, мука-то какая!
Бросился Овчинников промеж чертовых ног, чтобы, не дай бог, нечистым на глаза не попасться. По темному коридорчику пробежал, пол весь толченым бутылочным стеклом посыпан, – все подошвы как есть ободрал. Видит, в две шеренги грешники стоят, медную помпу качают. Пот по голым спинам бежит, черти сбоку похаживают, кого шомполом поперек лопаток огреют, кому копытом в зад жару поддадут.
Спрашивает штабс-капитан правофлангового:
– Для кого, милый, стараетесь? Куда спирт-то гоните?
Тот копоть с лица шакенбардой вытер, с осторожностью объясняет, пока надсмотрщик рогатый на другом фланге бушевал:
– Для себя, друг, стараемся. Мы все тут офицеры запаса, которые по пьяному делу службу побросали. Раз в неделю спирт себе под котлы накачиваем, – военных чиновников на денатурате, а нас на чистом спирте кипятят… Кабы знать, за версту бы эту белую головку на земле обходил. Качай теперь да кипи, только тебе и удовольствия…